• Приглашаем посетить наш сайт
    Одоевский (odoevskiy.lit-info.ru)
  • Скифы ли?

    Скифы ли?

    Нет цели, против которой побоялся бы напрячь лук он, Скиф...

    (Из предисловия к сборнику "Скифы")

    По зеленой степи одиноко мчится дикий всадник с веющими волосами -- скиф. Куда мчится? Никуда. Зачем? Ни за чем. Просто потому мчится, что он -- скиф, потому, что он сросся с конем, потому, что он -- кентавр, и дороже всего ему воля, одиночество, конь, широкая степь.

    Скиф -- вечный кочевник: нынче он здесь, завтра -- там. Прикрепленность к месту ему нестерпима. И если в дикой своей скачке он набредет случайно на обнесенный тыном город, он свернет в сторону. Самый запах жилья, оседлости, щей нестерпим скифу: он жив только в вечной скачке, только в вольной степи.

    Так мы себе мыслим скифа. И потому радовало нас появление скифских сборников. Уж тут-то мы найдем людей, ничем не объярлыченных, тут-то пахнет на нас любовью к подлинной, вечно буйной воле. Ведь с первой страницы скифы обещали нам: "Нет цели, против которой побоялся бы напрячь лук он, скиф".

    Но перевернулись страницы и дни, расцвело "Знамя труда", взошли новые "Скифы". И так горько было увидеть: скифский лук -- на службе, кентавров -- в стойлах, вольницу -- марширующую под духовой оркестр.

    Скифы осели. Слишком скоро нашлась цель, против которой они "побоялись напрячь лук".

    Духовный революционер, истинный вольник и скиф, видится Иванову-Разумнику так: он -- "работает для близкого или далекого будущего", он знает, что "путь революции -- подлинно крестный путь". С определением этим мы почти согласны, не так часто "почти" решает судьбу. У подлинного скифа нет никаких междудвухстульных "или": он работает только для далекого будущего, и никогда -- для близкого, и никогда -- для настоящего; поэтому для него один путь: Голгофа, и нет иного; поэтому для него единственно мыслимая победа: быть распятым, и нет иной.

    Христос на Голгофе, между двух разбойников, истекающий кровью по каплям, -- победитель, потому что Он распят, практически побежден. Но Христос, практически победивший, -- Великий Инквизитор. И хуже: практически победивший Христос -- это пузатый поп, в лиловой рясе на шелковой подкладке, благословляющий правой рукой и собирающий даяния левой. Прекрасная Дама в законном браке -- просто госпожа такая-то, с папильотками на ночь и мигренью утром. И севший на землю Маркс -- это просто Крыленко.

    Такова ирония и такова мудрость судьбы. Мудрость потому, что в этом ироническом законе -- закон вечного движения вперед. Осуществление, оземление, практическая победа идеи -- немедленно омещанивает ее. И подлинный скиф еще за версту учует запах жилья, запах щей, запах попа в лиловой рясе, запах Крыленки -- и скорей вон из жилья, в степь, на волю.

    Здесь трагедия и здесь -- мучительное счастье подлинного скифа: ему никогда не почивать на лаврах, никогда ему не быть с практическими победителями, с ликующими и поющими "славься". Удел подлинного скифа -- тернии побежденных; его исповедание -- еретичество; судьба его -- судьба Агасфера; работа его -- не для ближнего, но для дальнего. А эта работа во все времена, по законам всех монархий и республик, включительно до советской, оплачивалась только казенной квартирой: в тюрьме.

    "Победоносная Октябрьская революция" -- таков ее титул по официальным источникам, "Правде" и "Знамени труда", -- ставши победоносной, не избежала закона: она -- омещанилась.

    Для попа в лиловой рясе -- ненавистней всего еретик, не признающий его, лилового, исключительной власти вязать и разрешать. Для госпожи такой-то в папильотках -- ненавистней всего Прекрасная Дама, не признающая ее, в папильотках, исключительных любовных полномочий и прав. И для всякого мещанина -- всего ненавистней непокорный, смеющий думать иначе, чем он, мещанин, думает. Ненависть к свободе -- самый верный симптом этой смертельной болезни: мещанства.

    Остричь все мысли под нолевой номер; одеть всех в установленного образца униформу; обратить еретические земли в свою веру артиллерийским огнем. Так османлисы обращали гяуров в истинную веру; так тевтонские рыцари мечом и огнем временным спасали язычников от огня вечного; так у нас, на Руси, лечили от заблуждений раскольников, молокан, социалистов. И не точно ли так же теперь? Константин Победоносцев умер -- да здравствует Константин Победоносцев!

    Но это -- не скифский клич: их клич -- вечное "долой!". И если скиф оказался в стане победоносцев, в упряжке триумфальной колесницы, то это -- не он, не скиф, и нет у него права носить это вольное имя.

    потому ли, невзирая на похвальные старания заведующего приручением скифов Иванова-Разумника, в тех же "Скифах" мы найдем образы, наиболее убийственные для революции победоносцев?

    Быть может, самым лучшим, подлинно скифским словом обмолвился Сергей Есенин в поэме "Отчарь":

    Гибельной свободы -- в этом мире нет.

    Именно так: гибельна не свобода, гибельно насилие над свободой. Но говорить об этом -- для открыто связавших себя с победоносцами -- не значит ли в доме повешенного говорить о веревке? Беда с детьми: в присутствии старших возьмут да и ляпнут что-нибудь этакое неприличное. И разве не явно неприличные намеки в поэме того же дитяти "Марфа Посадница":

    ... Не чернец беседует с Господом в затворе --
    Царь Московский Антихриста вызывает:
    "Ой, Виельзевуле, горе море, горе,
    Новгород мне вольный ног не лобызает!"
    ... Возговорит царь жене своей:
    "А и будет пир на красной браге!
    Послал я сватать неучтивых семей,
    Всем готова постель в темном овраге!"

    Покорение еретических Новгородов и прочих неучтивых семей под нозе... Разве можно говорить об этом теперь, да еще вспоминать, что это было специальностью славного нашего царя Ивана Васильевича? Беда с детьми!

    А впрочем, и с взрослыми не лучше. Даже Клюев, занимающий место "придворного пиита" Державина, неосторожно мечтает вслух о временах, когда:

    Не сломят штык, чугунный град Ржаного Града стен,
    Не осквернят палящий лик Свободы золотой...

    У Белого, всегда так холодно-бриллиантово блещущего, в первом "Скифе" есть рубиновые, кровью сердца политые строки:

    Все грани чувств, все грани правды стерты:
    В мирах, в годах, в часах
    Одни тела, тела, тела простерты...

    В грядущее проходим строй за строем!
    Рабы: без чувств, без душ...
    Грядущее, как прошлое, покроем
    Лишь грудой туш.

    Да ведь это о крыленках, грудой туш покрывших Россию и мечтающих о социалистически-наполеоновских войнах в Европе -- во всем мире, во вселенной! Но не будем неосторожно шутить: Белый -- благонадежен и хотел сказать не о крыленках.

    Старательней других скифов остригся Иванов-Разумник, но и у него торчат вихры и колют не тех, кого он хотел бы.

    В статье "Две России" Иванов-Разумник писал: "А когда их лютая злость из бессильной станет силой, когда она выльется в деяния во имя "Закона", "порядка", "во имя Христа"... Погодите, дайте им с силами собраться да выждать удобное время... потоки крови прольют они во имя подавления революционного беззаконства". Когда Иванов-Разумник прорицал так, он, конечно, имел в виду гипотетического русского Тьера, расстреливающего коммунаров на гипотетическом русском Пер-Лашезе. Но волею насмешницы-судьбы прорицание Иванова-Разумника выполняется преимущественно русскими коммунарами -- во имя их, оземленного, Христа. Быть может, придет и Тьер, но то, что позволительно Тьеру, -- непозволительно жене Цезаря.

    Хорошо быть глубоким знатоком русской литературы, как Иванов-Разумник: не всякому удается почерпнуть из классических кладезей такой сегодняшний образ, как дура Екимовна из "Арапа Петра Великого". Из всей лавины западной культуры, хлынувшей на Русь чрез прорубленное в Европу окно, дура Екимовна усвоила только: мусье-мамзель-ассамблея-пардон. Неудержимо, невольно, как железо к Магнит-Горе, притягивается этот образ к победоносцам нашим. Ведь это они из французских революций, из Герцена, из Маркса -- только и зазубрили: ассамблея и пардон -- с нижегородским акцентом, и оттого так много водевильного в деяниях их и в письменных памятниках, оставленных ими в наследство любопытным потомкам.

    Савлу, обращенному в правоверного Павла, стоило хотя бы для стиля оставаться Павлом. И не к лицу Павлу еретизировать: "Или самодержавие, чье бы то ни было, совместимо со свободой?" ("Две России" Иванова-Разумника).

    Впрочем, от комментариев, опасных для Павла, мы воздержимся -- хотя бы для того, чтобы не подражать дурному примеру Иванова-Разумника, который в этой же статье без стеснения объявляет "всем-всем-всем": Ремизов -- неблагонадежен, Ремизов -- белогвардеец, Ремизов -- вне закона.

    Как же в самом деле случилось, что Ремизов с его "Словом о погибели Русской Земли" попал в торжественное шествие поющих хвалу победоносцам? И зачем?

    А вот зачем. Когда римские императоры после победы над варварами вступали в Рим, за одной из колесниц в процессии вели варварского царя, и бывал специальный глашатай, исчислявший богатства и силы этого царя: на предмет пущего прославления победоносного императора. И на тот же самый предмет Иванов-Разумник взял в торжественную процессию Ремизова: для пущего прославления победоносцев. И потому, предварительно расквашивая Ремизова, Иванов-Разумник провозглашает: "Слово о погибели Русской Земли" -- одно из самых сильных, удивительных произведений, написанных ныне".

    "Слово" -- силы очень большой. Но не в обычном ремизовском мастерстве сила этой вещи, а в потрясающей ее искренности. Другими вещами Ремизова любуешься со стороны, сбоку, с каких-то мостков: далеко внизу, под мостками, ворочаются прекрасные, неуклюжие колеса мельницы, гудит и сверкает радугой вода. А "Словом" со стороны любоваться нельзя: оно втягивает с руками и ногами, крутит, и до последней страницы доходишь смятый, измолотый.

    "Родина, мать моя униженная. Припадаю к ранам твоим, к запекшимся устам, к сердцу, надрывающемуся от обиды и горечи, к глазам твоим иссеченным. -- Не оставлю тебя в беде твоей, вольную и полоненную, свободную и связанную, святую и грешную, светлую и темную. -- Душу сохраню мою русскую, с верой в правду твою страдную".

    Какая скорбная любовь бьется в каждом слове -- любовь к Руси, всякой и всегда: к святой -- и грешной, к светлой -- и темной! И какое книжное, какое химическое сердце надо иметь, чтобы не увидеть: эта любовь и скорбь -- душа ремизовского слова, а гнев и "лютая злость" -- идут от этой любви, как дым от огня.

    Дым застлал глаза Иванову-Разумнику, только дым он увидел. И из дыма создал неведомый нам, чадный образ Ремизова -- ненавистника свободы, Ремизова -- мещанина.

    Ремизову скорбно за униженную мать. И это ли, в самом деле, не унижение, когда прусский генерал может бросить в лицо русской революции: а где же у вас свобода? Это ли не унижение, когда на другой день после воинственных выкриков русская революция смиренно и "незамедлительно" просит мира у прусского генерала? Ремизову скорбно за униженную мать: "О, родина обреченная, багряница царская упала с плеч твоих. -- Ты ныне униженная и затоптанная..." А член революционного трибунала Иванов-Разумник читает в сердце подсудимого Ремизова: "Когда плачет Ремизов, что багряница царская упала с плеч ее, то мы видим: о багрянице не только родины, но и царя скорбит он".

    "Действа о Георгии Храбром". "Не стало в городе управителя, все в разор пошли: поскорее бы вернулся царь", -- говорили старцы. А член революционного трибунала припечатывает: "Когда мы слышим это, то знаем: вкупе и влюбе Ремизов со старцами вавилонскими".

    Для революционного трибунала -- главное, что Ремизов не пал ниц перед победоносцами и смеет видеть в них (в них!) мещанство. Всеми своими десятью томами Ремизов хлестал мещанство старой Руси, но он не должен сметь хлестать мещанство новой. Пусть у Ремизова -- глаза, как у Гоголя: он всегда зорок на черное. Какое до этого дело революционному трибуналу? У революционного трибунала -- приговор предрешен, и могло ли быть иначе? Ведь это в ремизовском "Слове" написано: "Опостылела бездельность людская, похвальба, залетное пустое слово... Жадно, с обезьяньим гиком и гоготом рвут на куски поминальный пирог, который когда-то испекла покойница Русь. И рвут, и глотают, и давятся. И с налитыми кровью глазами грызут стол, как голодная лошадь ясли. -- И норовят дочиста слопать все до прихода гостей".

    Этого Ремизову не простят: попу в лиловой рясе -- ненавистней всего еретическое, непокорное слово. Попу в лиловой рясе -- ненавистней всего подлинный скиф, о котором в скифском предисловии говорится: "Разве скиф не всегда готов на мятеж?" Подлинный скиф -- всегда.

    В ремизовском "Слове", насквозь пропитанном любовью и скорбью, Иванов-Разумник рассмотрел дым -- лютую злость. И удивляться ли этому, когда оказывается, изо всего Евангелия, изо всего учения любви -- Иванов-Разумник запомнил только: "Не мир пришел Я принести, но меч". На всем протяжении "Двух России" мечом звенит внезапно-воинственный Иванов-Разумник во славу благородных победоносцев, столь храбрых по адресу тех, кто послабее, и столь... мудрых по адресу тех, кто посильнее. И мечный звон усиленно разыскивает Иванов-Разумник в своих подхваливаемых, Клюеве и Есенине, даже там, где его нет.

    К основному, лучшему, величайшему, что есть в русской душе: благородству русскому, нежности русской, любви к последнему человеку и к последней былинке, -- к этому слеп Иванов-Разумник. А именно это лучшее русской души и лежит в основе неодолимой русской тяги к миру всего мира.

    "заказных", революционных стихах Есенина и Клюева.

    Вот великолепные заключительные строфы из "Певущего зова" Есенина:

    Люди, братья мои люди,
    Где вы? Отзовитесь!
    Ты не нужен мне бесстрашный,

    Не хочу твоей победы,
    Дани мне не надо!
    Все мы -- яблони и вишни
    Голубого сада.

    А любить и верить.

    Но победоносцам и Иванову-Разумнику именно требуется "кровожадный витязь" и "дань", и потому, конечно, по Иванову-Разумнику выходит: "Певуший зов" ... победно звучит у Есенина. И конечно, не приведенные строфы процитирует Иванов-Разумник, а что-нибудь "заносчиво-Берлинское", вроде:


    И вы, сыновья ее,
    Остановившие
    На частоколе
    Луну и солнце.

    Или:


    Мессия грядущего дня!

    Поистине удивительно приключение Иванова-Разумника с "Песнью Солнценосца" Клюева: эту дурного тона "Оду Фелице" Иванов-Разумник не только стерпел на страницах "Скифов", но еще и хвалит, не поморщившись.

    ... Китай и Европа, и Север, и Юг
    Сойдутся в чертог хороводом подруг,

    ... Три желудя-солнца досталися нам --
    Свобода и Равенство, Братства венец --
    Живительный выгон для ярых сердец...
    ... Верстак -- Назарет, наковальня -- Немврод...

    "вставай, подымайся"... Как это близко к знаменитому "Пролетарии всех стран, соединяйтесь" Минского и к "заносчивому Берлину" Сологуба и как далеко от нашего Клюева, которого мы привыкли любить. Чего стоят в этих виршах одни слова с заглавными буквами -- безвкусица, пущенная в оборот, кажется, Андреевым, и первый знак творческой импотенции. А у Клюева в "Песни Солнценосца" полнехонько этого добра: Мир, Зенит, Премудрость, Труд, Равенство, Песня и... Тайна, и... давно засиженная мухами Любовь, и... ставшая уже мелкой, как лужа, Бездна.

    А впрочем, неудача Клюева понятна: интернационалист он ведь очень молодой. В "Беседном Наигрыше" этот же Клюев высоко-патриотично писал о немцах:

    ... Водный звон учуял старичище
    По прозванью Сто Племен в Едином.
    Он с полатей зорькою воззрился

    Прогуторил старый: "Эту погань,
    Словно вошь на гаснике, лишь баней,
    Лютым паром сжить со света можно".

    В цикле "Избяные песни" Клюев уже бросил всунутые ему в руки Мечи и Бездны -- и сразу: не казенное вдохновение, а подлинное; не новое золото, а червонное, какое века простоит и не пойдет ржавчиной. И тут уже не знаешь, что выбрать, что лучше: так хороша, так живет у Клюева вся избяная тварь -- лежанка, кот, пузан-горшок, "за печкой домовой твердит скороговоркой" что-то, и сама печь-матерь, и коврига -- "лежит на столе, ножу лепеча: "я готова себя на закланье принесть". После "Избяных песен" еще досадней за Клюева, автора од: сереньким бежать за победоносцами петушком -- и сам Бог велел, а таким, как Клюев, -- не надо.

    для романтика -- нет. Вечное достигание -- и никогда достижение. Вечное агасферово странствование. Вечная погоня за Прекрасной Дамой -- которой нет.

    И это прекрасно знает Иванов-Разумник, но ему страшно увидеть правду лицом к лицу. Только подумать: а что если наша революция войдет в историю не с "палящим ликом свободы золотой", а с лицом ремизовского мастера Семена Митрофановича, того самого, который заставлял мальчишку-подмастерье прикладываться к своей пятке? Правда, сейчас надвигается огонь, и, может быть, он сотрет с революции лик Семена Митрофановича. Но Семен Митрофанович делает все, чтобы спастись от губительного и очистительного огня. И быть может, спасется, еще раз победит на земле -- и еще прочнее погибнет, омещанится.

    Удел подлинного скифа -- трудно понять. И потому слабые -- закрывают глаза и плывут по течению. И таких "тьмы, и тьмы, и тьмы", как возглашает Блок в стихотворении "Скифы" ("Знамя труда", No 137). Но скифы ли это? Нет, не скифы. Скифы подлинные, революционеры и вольники подлинные -- будут при всяком строе, ибо у них -- "дело... в вечной революционности -- для любого строя, для любого внешнего порядка" (из предисловия к "Скифам" I). Да: для любого строя. Но таких никогда не будут "тьмы". Божественное проклятие скифа подлинного -- "быть пришельцем в своей, а не чужой земле" (из "Слова о погибели Русской Земли").

    "Поэты и революция" ("Скифы" II): "Пришла революция -- кто первый перед ней преклонится? Придет контрреволюция -- кто первый "петушком-петушком" побежит за ее дрожками, в которых поедут Городничий и Хлестаков под охраною Держиморды?.. Великие в великом -- не преклонятся, не пойдут; но много ли их?"

    Нет: их -- немного. И никогда не могут быть "тьмы, и тьмы, и тьмы". А если их тьмы, то это не упрямые и вольные скифы: вольные скифы -- не преклонятся ни пред чем, вольные скифы -- не побегут за победоносцами, за грубой силой, за "Городничим и Хлестаковым под охраною Держиморды", какого бы цвета ни были кокарды Городничих.

    1918

    КОММЕНТАРИИ

    Впервые: Мысль. Пг., 1918. Сб. 1. С. 285-293 (подпись: Мих. Платонов).

    Печатается по данной публикации.

    "Скифы" в конце 1917 г. В этом же выпуске напечатана повесть Замятина "Островитяне". Однако политически Замятин расходился с основным направлением альманаха.

    ... видится Иванову-Разумнику... -- Иванов-Разумник (наст. имя и фам. Разумник Васильевич Иванов, 1878--1946) -- критик, историк литературы.

    ... это просто Крыленко. -- Николай Васильевич Крыленко (1885--1938) -- в Октябрьскую революцию -- член ВРК; в 1917-- 1918 гг. -- Верховный главнокомандующий; с 1918 г. -- председатель Верховного трибунала, с 1928 г. -- прокурор РСФСР, с 1931 г. -- нарком юстиции РСФСР, с 1936 г. -- СССР.

    -- Константин Петрович Победоносцев (1827-1907) -- государственный деятель, юрист, обер-прокурор Синода в 1880--1905 гг.; считался символом душителя всяких свобод.

    ... Не чернец беседует... -- Замятин вольно цитирует две строфы из поэмы С. Есенина "Марфа Посадница", высоко оцененной такими разными писателями и критиками, как М. Цветаева, М. Горький, В. П. Правдухин, В. Л. Львов-Рогачевский.

    Раздел сайта: