• Приглашаем посетить наш сайт
    Григорьев А.А. (grigoryev.lit-info.ru)
  • Сподручница грешных

    Сподручница грешных

    1

    Глубь, черно, лохмато: лог, в логу -- лес. Сквозь черное -- высоко над головой монастырские белые стены с зубцами, над зубцами -- звезды. И слышно: там под стеной сторож в доску тукает.

    У сторожа у этого -- ключ от монастырских ворот: Сикидину через Дуняшку-просвирню очень хорошо все известно. Только бы теперь этот самый ключ как-нибудь -- и ночным бытом так бы все оборудовали тихо-благородно. Ведь днем если -- так беспокойства, крику не оберешься...

    И назад, в темь, Сикидин очень строго:

    -- Чтоб физически зря не бить и не лезть дуром, а все -- согласно постановленью... -- По шепоту слышно: брови у Сикидина насуплены, а самого не видать -- одни в темноте зубы.

    Покамест еще в селе на сходе кулижились, приговор писали, солдат Сикидин так, на запятках был: главный, конечно, Зиновей Лукич, язычных дел мастер. Ну, а теперь, как до дела дошло, тут как-то само собой, что Сикидин -- главнокомандующий, и перед ним сжимается Зиновей Лукич, а уж про старика Онисима и говорить нечего: на всякое слово сикидинское -- ротик оником, и все свое -- "О? Во-от!"

    Взобрались кверху, к зубцам. И вот у стены костерок красный, у костра -- красная собака, вниз-вверх, мигнет-потухнет, и красный мужик -- обхватил колени, в коленях ружье.

    -- Господе Исусе Христе, Сыне Божий... -- набочок желтая головка Зиновей-Лукичева, и уж такой будто пригорбый, такой прихворый. -- К матушке игуменье мы насчет, стало быть, этого... дровец... Да вот припоздали... Ну-ну-ну, собачка! Да Господь с тобой, собачка, что ты, что ты, собачка!

    -- Цыц, Белка, сядь!

    На ошейнике -- красная сторожена рука. Рука -- шестипалая, шестой палец на отлете, упорный и твердый -- кочетиная шпора, и мельтешатся в красном свете, тут-там мигают, торопятся желтые Зиновей-Лукичевы ручки, вокруг сторожа, Белки -- паутину плетут: тоненькая -- и не видать глазом.

    Про какую-то собаку генеральскую, про Серафима Саровского. Напакостила собака на паперти, а он батюшка, жезлом своим святительским тут же на паперти ее и прогвоздил. А вот тоже в Нил-Столбенском скиту кобель причастие проглотил, и в ту пору ж у кобеля -- морда человечья, и говорит кобель тот самый...

    Обметало паутиной. Кочетиный палец не шевелится. Белка морду положила на передние лапы, глаза зажмурила...

    -- Пойти хворосту, что ли, подкинуть... -- потянулся Сикидин, встал лениво. Исподлобья желтым глазом проводила его Белка и исподлобья -- Зиновей Лукич.

    -- И говорит кобель тот самый: правосла... православные...

    Зашелся дух у Зиновей Лукича: "Владычица... Сподручница грешных, помоги!" Увидал сзади над сторожем сикидинские зубы.

    Раз! -- сверкнули зубы -- глухо мукнул, как бык, сторож -- и на земле, с сикидинским гарусным шарфом во рту.

    Взвизгнула, взвилась Белка -- Сикидина в руку. Ткнул Сикидин ножом, вытер об траву, затихла Белка.

    Из лога вылез месяц, посинелый, тоненький, будто на одном снятом молоке рос. Вылез -- и скорее вверх по ниточке -- от греха подальше, и на самом верхотурье ножки поджал.

    Чтоб невдогад монашкам, чтоб дрыхли спокойно -- старика Онисима оставили наверху со стукушкой, в доску стукал старик потихоньку. А сами возились со сторожем -- в логу.

    Умаялись с ним, окаянным, беда! Одно напретил: "Был,-- говорит,-- ключ на поясу, сами же сронили как сверху-то сюда волокли".

    -- Ну, гляди. Вот... "И все денежные финансы монастыря во имя Пресвятыя Богородицы Сподручницы грешных -- единогласно в пользу крестьян села Манаенок..." Согласно бумаге! Понял? Давай ключ!

    Молчит. Тут за него по-свойски Сикидин взялся физически в хряпало в самое -- вот как ублаговолил. Молчит. Тьфу!

    -- А пес его знает, и не врет, может? -- и на карачках пополз по кустам Сикидин: ключ искать. Как же: ищи ветра в поле!

    Зленный вернулся Сикидин: не подходи. Ножик вынул, откромсал ломоть от краюхи, жует, а сам -- все на сторожа: черт шестипалый! Придется теперь из-за него... днем все...

    Тишь. Ничего будто и не было. У ворот монастырских в доску бьет старик Онисим. И только вот Белка не брешет да рука у Сикидина тряпкой замотана: от Белкиных зубов след.

    Вдруг ухмыльнулся Сикидин -- зубы как у Белки -- и к сторожу:

    -- Ну-ка ты -- вместо Белки твоей покойной! Ну, бреши, говорю!

    Ножичек приставил к кочетиной шее. Сторожева лица за Сикидиным не видать -- только руки на животе скручены и мечется шестой палец все пуще, все пуще.

    -- Вре-ешь! У меня, брат, забрешешь!

    Взял Сикидин ножом чуть покрепче. Икнул, булькнул сторож -- и залаял. Еще -- и уж звонче, чище собачий лай.

    Носом шел смех у Зиновея Лукича -- неслышно, как из проткнутого пузыря дух. Онисим прибежал сверху -- глаза младенческие, ротик оником:

    -- О-о? Во-от! Ну, шуты гороховые! А я думал -- и верно, с собакой кто... -- Захлебнулся весело, по-ребячьи, глаза младенческие, чистые. -- Ну-ка, ну-ка, еще!

    Но Сикидин уж бросил нож, и сторож лежит молча. Чуть шевелится шестой кочетиный палец.

    Торопится месяц, все выше чуть видать уж. Зеленеют черные листья. Заря -- как скирды в сухмень горит, ровным огнем. День будет благодатный, тихий.

    Но что будет в этот тихий, благодатный день?

    У матери Нафанаилы, игуменьи, прежде домишко был -- тут же в уезде. Родила в миру девять детей, все дочери, и все -- в мать: маленькие, синеглазые, вперевалочку -- как уточки-водоплавки. Без мужа подняла девятерых на ноги, и вот -- старших уж замуж выдавать, и вот -- будут внучата, свеженькие, крепенькие, как грибки: то-то будет визгу, то-то веселья!

    Силы надо девочкам, откармливала: мастерица была, какие крупенники стряпала, какие перебяки из солода.

    -- Ешьте, девочки, больше соку запасайте, наше дело женское, трудное.

    А было однажды кушанье -- сомовина заливная со льдом. А был год -- холерный. Заболели все девять -- в неделю как вымело: одна в доме.

    Ушла в монастырь, и теперь -- девяносто дочерей у Нафанаилы. Усохла вся, черненькая, маленькая -- жих-морозь, а ходит все так же: вперевалочку; старушечий рот корытцем, а глаза -- прежние: большие, синие, ясные. Дерево, бывает, почернело, скрючилось, а весной отрыгнет какая-то ветка одна -- зеленая и всему дереву глаз радуется.

    спине глупыми мордами, да зазвенит звон пасхальный

    -- В лес -- девчонки, такие-сякие, сейчас чтобы в лес -- цветы собирать! Весна -- время самое ваше. Пошли вон! -- и ногами будто затопает.

    Много из манаенского монастыря замуж выходило. И так рожали ребят немало: старушечьи корытцем губы корили, а ясные глаза смеялись.

    И все девяносто дочерей -- в матери Нафанаиле души не чаяли, уж так ее берегли, а вот нынче...

    -- Батюшки мои, как же это теперь ей сказать-то: сторож пропал -- куда, неизвестно, и с собакой Белкой. Расквелится, расстроится матушка, а день такой...

    День такой: Ангел нынче матери Нафанаилы.

    К казначее за советом. Казначея Катерина -- мужик-баба: жилистая, бровястая, и уж даст совет -- как замком замкнет и припечатает.

    -- Завтра успеется, а нынче об стороже -- чтобы никто не пикнул,-- порешила казначея.

    И пошел день своим чередом. Пахло яствами из подвала под трапезной. Колоба на сметане, пироги с молочной капустой, блинцы пшенные: девочек своих угощала нынче игуменья. К поздней обедне звонили по-праздничному -- в большой колокол. Монашенки в новых рясах, все больше румяные, нажми -- сок брызнет, из-под черного - груди, как ни прячь, упрямые прут.

    -- Эх, родименькие! -- зарился на монашек Сикидин, зубы разгорались, росли.

    Сторонних богомольцев в церкви -- всего никого, и только странников пяток да манаенских трое: Сикидин, Зиновей Лукич да старик Онисим.

    Зато на чудотворной иконе -- Сподручнице грешных -- народу несчетно: и все к ней -- головы и руки, а она глядит на всех ласково, глаза синие, ясные.

    -- Сподручница... Владычица, выручи, помоги... -- головку набочок, уж такой пригорбый, уж такой хворый перед Владычицей стоял Зиновей Лукич...

    Душатка-просвирница вынесла игуменье именинную просвиру трехфунтовую. Освободилась -- и за дверь. И оглядываясь -- по каменной плитяной тропинке побежала на кладбище влево. Погодя немного вышел и Сикидин из церкви.

    Липы растомились, дышат часто. К духу медвяному пчелы так и льнут. На теплой могильной плите -- Сикидин с Душаткой. И уж Душатка расслабла вся, руки распустились, и только одно на свете: сикидинская лапа на правой груди.

    -- Так ты гляди, Душатка, чтоб без обману. Как после трапезы заснут, ты нас коридором, через корпус, в покой к ней, а сама -- ноги за пояс, и марш. А ночью тебя на поляне -- буду ждать, бесповоротно.

    -- Ванюшка, только Христа ради, чтоб беспокойства какого ей не было!

    -- Дура! Мы -- деликатно, согласно постановлению.

    Только одно на свете: сикидинская жестокая лапа на правой груди...

    После обедни в покоях матери Нафанаилы шумели гости: причт из Манаенок, из Крутого, из Яблонова. Уточкой-водоплавкой переваливалась, хлопотала хозяйка, сухонькая, черненькая. А глаза -- как отрыгнувшая весенняя ветка: ясные, синие...

    Дьякон крутовский -- дочь Ноночку замуж выдал: уж так радовалась Нафанаила, так расспрашивала обо всем:

    -- А платье -- кисейное, белое. Вот тут вот -- вставка, а тут -- бары кругом.

    -- Ну слава Богу, слава Богу! А музыка-то была?

    -- Ну, музыка у нас какая же! Так, два жида в три ряда.

    -- Ну, слава Богу, слава Богу! Блинчиков-то еще, а?

    Радостно, а все-таки уходилась Нафанаила с гостями. И как ушли -- Катерину-казначею отпустила, штору задернула и на диван прилегла. Штора желтая, позолочено все в комнате, веселое: посуда в горке позолочена, просвира трехфунтовая, и по окнам -- в вазах медвяные липовые ветки и купавки и лютики.

    А только глаза завела -- все девять дочерей тут тоже -- на именины, веселые такие.

    -- А музыка-то у вас есть там, милые вы мои?

    -- Ну, как же, обязательно... -- и пошли притопывать, и все громче, сапоги-то у них там носят какие здоровые, вот не думала!

    Раскрыла Нафанаила глаза: у притолки мужиков трое топчутся.

    -- И как же это я крепко так? Поди, в дверь Катерина стучала, а я -- ничегошеньки...

    Вскочила, поправилась -- и к мужикам вперевалочку:

    -- Как будто манаенские, а?

    -- Манаенские, конечно. И прибыли к вам согласно постановлению.

    -- Родимые мои, вот уж нынче для меня радости сколько! Уж вот спасибо-то! И вы попомнили -- почтили меня, старуху. А у меня и пирог именинный остался, и все. Ну, сейчас, сейчас...

    И уточкой-водоплавкой в соседнюю комнату, зазвенела тарелками.

    У старика Онисима -- ротик оником:

    -- Ска-жжи ты на милость! Вот так попали!

    Слыхать было явственно: нож проходил мягкое, легонько тукал в тарелку -- резал пирог ломтями.

    Зубы у Сикидина посверкивали, глаза упрятал в картуз -- картуз в руках:

    -- Что ж, мы с утра не емши. Но только уж, чтобы потом -- никаких привилегий, бесповоротно.

    -- Ну, милые вы мои, уж так вы меня... Ангела моего вспомнили, а? Ну, вот тут, вот тут. А ты бы, старичок, в кресло. Ну-ка, на здоровье? И я с вами.

    Со сторожем окаянным всю ночь провозились манаенские. А висант к именинам -- хороший, крепкий: по костям пошло, в темя вдарило. Все свирепей рвал пирог волчьими зубами Сикидин. Все пуще голова набочок у Зиновея Лукича.

    Еще стаканчик -- и заколотил себя в грудь Зиновей Лукич.

    -- Матушка, грешник я, вот передо всеми говорю... Как мясоедом я третий раз женился, на молоденькой... Опять же -- телка у меня с ящуром... Но как она, Матерь Божия, значит, Сподручница грешных -- обязана она выручить нас из положения. Хотя-хоть и грешник я, и телка... но как мы, значит, для обчества, а не для себя... Верно я говорю, Сикидин? А?

    Стукнули в дверь: мать казначея. Шаги крепкие, мужичьи. На манаенских повела бровями:

    "Пронюхали пирок мужичишки, влезли. Хоть бы какой час ей покою дали!"

    -- Катеринушка, уж ты бы еще нам висанту -- уж день такой. Сделай милость, вон в горке ключи от погреба.

    Ну, либо сейчас, пока в погреб ходит, либо -- все -- прахом...

    Встал Сикидин, лоб нагнул: бык брухучий. Руками об стол оперся, правая -- тряпкой замотала.

    -- Батюшка мой, это что же у тебя рука-то? Дай, я тебе чистенькой завяжу, а то еще болеть прикинется...

    А тут как раз и Онисим покончил. От висанту красный, и еще белей волосы ребяче-стариковские.

    Крякнул, утерся -- и поклон поясной:

    -- Ну, матушка, на угощенье спасибо. Уж вот как -- по сих пор! А уж пирог -- ну...

    Игуменья свечкой так и затеплилась. Господи, то-то нынче день хорош! А Сикидин -- столб столбом, на языке -- грузило свинцовое. Да как зубами скрипнет -- и в дверь пулей.

    Куда там годить: по лестнице прогромыхали. По теплым плитам под липами шлепают...

    В логу у телеги чистили Онисима-старика:

    -- Ах ты, дурак полоротый! Ах, орясина! "Спа-си-ибо, матушка!" Как уговорено было, а? Кабы молчал, глядишь, все бы... "Спаси-бо, матушка!"

    -- А вы, коли меня умней, вы бы давиша об деле с ней говорили. А вы -- что? А-а, то-то и оно-то! На телеге Сикидин горился:

    "Спаси-ибо, матушка!"

    А сам кнутовищем по лошади, по лошади, чисто не лошадь это, а дед Онисим.

    Ну, ничего: еще семь верст ехать. Авось и придумают сказуемое.

    1918

    Примечания

    Впервые: Пересвет. 1922. Кн. 2. С. 25-30.

    ünchen, 1970.

    Раздел сайта: