16. Пружинка.
Нарочно, смеху для, распустил Молочко слух, что генерал вернулся из города. И Шмит на этом поймался. Сейчас же закипел: иду!
Он стоял перед зеркалом, сумрачно вертел в руках крахмальный воротничек. Положил на подзеркальник, позвал Марусю
-- Пожалуйста, погляди вот -- чистый? Можно еще надеть? У меня больше нет. Ведь, у нас ничего теперь нету.
Узенькая -- еще уже, чем была, с двумя морщинками похоронными по углам губ, подошла Маруся.
-- Покажи-ка? Да, он... да, пожалуй, еще годится...
И, все еще вращая воротничек в руке, глаз не спуская с воротничка -- сказала тихо:
-- О, если бы не жить! Позволь умереть... позволь мне, Шмит!
Да, это она, Маруся: паутинка -- и смерть, воротничек -- и не жить...
-- Умереть? -- усмехнулся Шмит. -- Умереть никогда не трудно, вот -- убить...
Он быстро кончил одеваться и вышел. По морозной, звонкой земле шел -- земли не чуял: так напружены были в нем все жилочки, как стальные струны. Шел злобно-твердый, отточенный, быстрый.
Ненавистно-знакомая дверь, обитая желтой клеенкой, ненавистно-сияющий генеральский Ларька.
-- Да их преосходительство и не думали, и не приезжали вот ей-Боженьку же, провалиться мне.
Шмит стоял упруго, готовый прыгнуть, что-то держал наготове в кармане.
-- Да вот не верите, ваше-скородь, так пожалте, сами поглядите...
И Ларька широко разинул дверь, сам стал в стороне.
"Если открывает -- значит нету, правда... Вломиться -- и опять остаться в дураках?"
Так резко повернулся Шмит на пороге, что Ларька назад даже прянул и глаза зажмурил.
Шмит стиснул зубы, стиснул рукоятку револьвера, всего себя сдавил в злую пружину. Разжаться бы, ударить! Побежал в казармы -- почему, и сам того не знал.
В казарме -- пусто-чистые из бревен стены. Все были там, за пороховым погребом, -- что-то никому не ведомое устраивали к генеральшиным именинам. Один только дневальный сонно слонялся, -- серый солдатик, все у него серое: и глаза, и волосы, и лицо -- все, как сукно солдатское.
Шмит бежал вдоль бревенчатой стены, мигали в глазах оголенные нары. За погон что-то задело, -- глянул на стену, вверх: там -- на одной петельке качалась таблица отдания чести.
Шмит рванул таблицу:
-- Эт-то что такое? Ты у меня...
И так ударил голосом на "эт-то", так развернул в этом слове мучительную ту пружину, что вышло, должно быть, страшным простое "это": серый солдатик шатнулся, как от удара.
Только трех солдатиков нынче, вот, и не погнали на работы: в казарме дневального, у погреба -- часового и красильщика, который патронные ящики красил.
А красил ящики не какой-нибудь дуролом, какой не знает и грунтовки положить, -- красил ящики рядовой Муравей, своего дела мастер известный. Не то что-что, а даже когда спектакль ставили о запрошлом году: "Царь Максимьян и его непокорный сын Адольфа" -- так даже для спектакля все рядовой Муравей расписывал. И он же, Муравей, на гармошке первый специалист: как он -- страдательную сыграть никто не мог. Рядовой Муравей себе цену знал.
И, вот, стоял он маленький, чернявый, будто даже и не русский, стоял и душу свою тешил. Ящики-то зеленым помазать -- это еще дело годит. А пока что, зеленью и подгрунтовкой белой, расписывал он на ящике вид: речка, как есть живая ихняя Мамура-речка, а над речкой -- ветлы, а над ве...
-- А-ах! -- как гром разразила его сверху Шмитова рука.
И еще что-то кричал Шмит -- может, и не слова даже, очень даже просто, что не слова, -- кричал и бил прислонившегося к зарядному ящику Муравья. Бил -- и все больше хотелось бить: до крови, до стонов, до закатившихся глаз. Так же неудержно, как раньше хотелось без конца тоненькую Марусю подымать на руки, целовать -- неудержно.
Со страху ли, или уж больно большим преступником видел себя Муравей, но только не кричал он. А Шмиту попритчилось тут упрямство. Нужно было одолеть, нужен был... нужен был -- задыхался Шмит -- нужен был крик, стон.
Шмит вытащил из кармана револьвер -- и только тут Муравей заорал благим матом.
На поле за пороховым погребом услыхали. Размахивали руками, прыгали через канавы, неслись сюда черные фигуры. И впереди был Андрей Иваныч: он дежурил сегодня с солдатами.
Солдаты стояли в кругу вкруг лежащего, вытягивали головы, долго никто не насмеливался подойти. Потом вылез, кряхтя, из середины неуклюже-степенный детина, присел на карачки к Муравью:
-- Э-эх, сердешный, как он тебя, знычть, ловко оборудовал...
Андрей Иваныч узнал Аржаного. Аржаной приподнял голову Муравью и умело, как будто это не впервой ему, обматывал ситцевым платком.
"Да, это Аржаной, тот самый, что манзу убил. Тот самый..." -- И задумался Андрей Иваныч.