• Приглашаем посетить наш сайт
    Цветаева (tsvetaeva.lit-info.ru)
  • На куличках
    19. Мученики.

    19. Мученики.

    И откуда только прыть взялась у такого человека губошлепого, как капитан Нечеса? Надо быть -- с радости, что негаданно все так ловко сошло с французами. И затеял Нечеса устроить в собрании французам пир на весь мир.

    Французы согласились: никак нельзя, альянс. И пошла писать губерния. В квартирах офицерских запахло бензином денщики бросили все дела -- наверчивали офицершам папильотки, а Ларька генеральский разносил приглашения.

    Увидала Маруся, как Ларька в калитку к ним вкатился, так и заметалась, загорелась, забилась. Как на ладони, вот встал перед ней вечер тот проклятый: заря-лихоманка, семь крестов, они с Андрей Иванычем вдвоем, и Ларька подает письмо генеральское.

    -- Шмит, не пускай его, Шмит, не пускай, не надо!

    В Шмите сжалась пружинка, затомила, заныла, запросила мук.

    Шмит усмехнулся:

    -- Не мочь -- надо раньше было. А теперь уж моги, -- нарочно открыл дверь из столовой и крикнул в кухню:

    -- Эй, кто там, давай-ка сюда!

    Ларькино имя все же не смог Шмит назвать Ларька вкатился медно-сияющий, подал билетец, рассказывал:

    -- И хлопот же, и хлопот с французами этими, беда!

    Заставил себя Шмит, расспрашивал нарочно, выдавил даже улыбку. И Ларька вдруг насмелился:

    -- А что, ваше-скородие, осмелюсь спросить: французы водки-то принимают, али как? А то ведь, что ж мы с ними...

    И даже засмеялся Шмит. Засмеялся -- и звенит все выше, на самых высоких верхах звенит, не сорваться бы...

    А Маруся -- у окна, к Ларьке спиной, -- уйти не посмела, -- стоит и плечики худенькие ходуном ходят. Видит Шмит -- и смеяться перестать не может, все выше звенит, все выше...

    Одни. Кинулась к Шмиту, на холодный пол перед ним, протянула руки:

    -- Шмит, но ведь я же для тебя... для тебя то сделала. Ведь мне же было ужасно, отвратительно, -- ведь ты веришь?

    Шмита свело судорогой-улыбкой:

    -- И в сотый раз скажу: значит -- было не достаточно мерзко, не достаточно отвратительно. Значит, жалость ко мне была сильнее, чем любовь ко мне...

    что говорит? Ах, ничего, ничего не понять! Заковался, замкнулся, не он стал, не Шмит...

    Маруся встала с холодного пола, тихо ушла в зал. Пугали и томили темные углы. Но не так, как раньше: не Бука лохматый мерещился, не Полудушка -- веселый сумасшедший, не Враг -- прыгучий нечистый, -- мерещилось Шмитово чужое, непонятное лицо.

    Зажгла одну лампу на столе; влезла на стул, зажгла стенную. Но стало только еще больше похоже на тот вечер: тогда тоже ходила одна и зажигала все лампы.

    Потушила, пошла в спальню. "У Шмита -- все носки в дырьях, а я целый месяц все только собираюсь... Не распускаться, нельзя распускаться".

    Села, нагнулась, штопала. Досадливо вытирала глаза: все набегало на них, застило, работы было не видать. Было уж поздно -- о полночь, когда кончила всю штопку. Выдвинула ящик, укладывала, на комоде трепетала свеча.

    Пришел Шмит. Тяжкий, высокий, мерял спальню взад и вперед, скрипел пол. Пружинка та самая билась внутри, мучила и мук искала.

    Бросил камень Марусе:

    -- Ложись, пора.

    Она разделась, покорная, маленькая. В рубашке -- совсем, как дитенок: такая тонкая, такие ручки худенькие. Только две эти старушечьих морщинки по углам губ...

    Подошел Шмит, дышал, как запаленный зверь. Маруся, с закрытыми глазами, лежа, сказала:

    -- Шмит, но ведь... Шмит... ты любишь ведь? Ты ведь это хочешь -- не так, не просто, как...

    -- Любить? Я любил...

    Шмит задохнулся. "Марусенька, Марусенька, ведь я умираю. Марусенька, родная, спаси!" Но вслух сказал он:

    -- Но ведь ты продолжаешь уверять, что меня любишь хм! Ну, и довольно с тебя. А я... просто хочу.

    "Нет, это он так, притворяется... Было бы ужасно"... -- Шмит, не надо, не надо же, ради-ради...

    Так унизительно, так больно было Марусе, что последний, самый отчаянный не вырвался, а ушел крик вглубь, задушенный, пронизал злой болью. И на минуту, на секунду одну озарил далекий сполох: поняла на секунду Шмитову великую злобу, сестру великой...

    Но Шмит уж уходил. Ушел в гостиную -- там спать. А может, и не спать, а ходить всю ночь напролет и глядеть в синие, совиноглазые окна.

    Лежала Маруся одна, во тьме, в пустоте. Исходила слезами неисходными.

    "Он сказал: вы великая, -- вспомнила Андрея Иваныча. -- Какая же великая: жалкая, стыдная. Если б он знал все, не сказал бы"...

    Раздел сайта: