7. В СЕРЕБРЯНЫЕ ЛЕСА
Вышла зима больно студеная, такой полста лет не бывало. Обманно-радостное, в радужных двух кругах, выплывало льдяное солнце. От стыди от лютой -- на-полы треснул древлий алатырь-камень.
-- Ну-у, быть беде,-- крушились алатырцы.
А пока, до беды, засели покрепче в мурьях, еще пуще предались сновиденной жизни -- всякий своей. Исправник изобретал; Родивон Родивоныч -- выписал "Готский Альманах" и услаждался; Костя горестно вернулся к стихам; протопоп отец Петр беседовал с своим коземордым; все тем же горбоносым горела Глафира; а князь проповедовал великий язык эсперанто...
Что-то рассохлось, разладилось дело у князя. Все чаще на почту приходили кучера -- с усами в сосульках -- и вручали князю записки: не могу, мол, быть на уроке по случаю внезапной болезни. Вовсе отстал Родивон Родивоныч, не стерпел -- исправник отстал, поредели ряды девиц. Князь понял, что надеяться можно только на двух: на Глафиру -- да еще на Варвару. Вот уж эти действительно любят великий язык: так и чеканят, так и тачают друг перед дружкой. Улыбался князь то одной, то другой.
-- От-лично, пре-красно...
Глафира и видеть теперь не могла Варвару. А Варвара, черносиневолосая, с ласково-злой улыбкой все лезла к Глафире, все норовила обнять. Не стерпев, однажды Глафира сказала:
-- Ты что лезешь? Думаешь, я не знаю, кто мне на масленой платье прочекрыжил? Зна-аю, голубушка, знаю!
-- А я, думаешь, не знаю, как ты себе бороду на подбрюдке стрыгешь? Ште, съела?
С той поры -- ни слова: конец. И только при встречах, как гуси, зловеще шипели...
После уроков усталый расхаживал князь по почте. Трудно, ох как трудно! Но все-таки на один день ближе к тому празднику, к той светлой Пасхе, когда кликнут все на одном языке, запоют и обымут друг друга и кончится старая жизнь.
На полу -- окурки, крошки (ученикам полагался ситный от почтмейстера и чай), шпильки, бумажки Князь рассеянно подымал, разглядывал. Рожи, росчерки. "Кн. Екатерина Вад.". "Катька, ты дура набитая" "А я его все-таки обожаю". Попадались часто записки отца Петра -- к соседу его по урокам аптекарю Левину... "А вчерась явился он мне телешом. Это уж пакостно даже глядеть. Не ведомо ли вам какое-либо от искушений медицинское средство?"
Но все это так, пустяки. А вот последнее время -- в самом деле, какие-то странные пошли записки. Находил их князь на своем столе, под подушкой, в карманах: Бог их знает -- как туда попадали. Чуть-чуть надушены были эти записки и всегда -- на великом всемирном языке.
-- Mi amas tin, amas, amas -- a... a... a... -- amas -- подряд без конца. Нарочный, изломанный почерк.
Под великим секретом -- показал князь Ивану Павлычу, Иван Павлыч кряхтел, и без лупы разглядывал и в лупу:
-- Исправникова Глафирка, голову даю на отсечение! Кому же еще по-эсперанту так ловко? А назавтра -- новое князю:
-- "Милый, милый -- я тебе все".
И конец. И молчок. Расхаживал князь, счастливый
-- "Милый, будет ночь, темно и все, что велишь"... -- и конец, и ни слова.
Кто научил ее так -- лукавому знать. Будто вот плясала перед князем, вся в черном. Вдруг откинула кладки -- сверкнула на черном розово-нежно, И конец. И снова колышется тяжелый покров, и манит и манит без конца глядеть, не мелькнет ли еще...
-- как Иван Павлыч, а всегда говорил: она.
Неприметно и плавно, как цветы расцветают, она медленно зрела из исправниковой Глафиры -- и вот, в декабре она уже стала жить самолично, сама по себе.
По-прежнему все записки от нее написаны были на эсперанто получи теперь князь от нее хоть слово по-русски -- он счел бы это противоестественным, был бы даже оскорблен. Помалу связал ее князь с великим языком воедино
Всякое эсперантское слово теперь вдвойне сладко князю ведь это -- ее слова. В ее синих, глубочайших глазах -- пленен весь мир И равно -- всем миром владеет язык эсперанто
"... Да что -- всем миром всей вселенной. На Венере какой-нибудь, венерические тамошние жители -- тоже поди, эсперанто знают. А как же? Обязательно знают"
Так мечталось князю. Так все дальше в серебряные леса уходил князь от скучной правды. Бывшей правде, княгине, проживавшей в Сапожке у отца своего -- протоиерея, князь давно уж и писать перестал. Избегал он и Глафиру видеть с глазу на глаз: может, и правда -- Глафира пишет записки, но не надо это знать.
Вечера князь просиживал дома, а за полночь -- шел гулять. Ночью удобно думать: пустые, просторные, снежные улицы, влекущие огни лампадок в окнах, бродил и бродил
А следом за князем, темной тенью у стен крался Костя. Тенью за князем Костя следил теперь и денно, и нощно надо узнать наверняк, что у него с Глафирой. Хоть самое, хоть самое страшное, да только бы наверно. Без наверного -- совсем невтерпеж Глафире, хоть Костя и верит -- как же не верить-то. Господи? -- но вот Иван Павлыч говорит, что она.
Дворянин Иван Павлыч -- добрейшей души человек, но есть за ним грех: медом его не корми, только бы над кем шутку сыграть (над ним самим-то -- больно много шутили)
В запрошлом году -- Иван Павлыч подъехал к Агаркову-гостинику, к градскому голове: подпали да подпали амбар агарковский старый.
-- Во-от, не верит, чудак! -- улещал купца Иван Павлыч. -- Страховые за амбар огромадные, новый-то амбар возведешь вдвое ширьше...
У Агаркова борода лопатой, а ума не богато: поверил Ивану Павлычу, запалил свой амбар. И самое когда это подпаливать стал, нагрянули тут, раба Божия -- под белые ручки да на цугундер. Дорого купцу новый амбар обошелся, куда там -- страховые! А уж кто это начальство уведомил -- Агарков так и не дознался. Сам Иван Павлыч повинного взялся искать, ну даже и он не нашел.
А то вот еще с чиновником Зюньзей случай был. Смеха для -- проказник какой-то подметное письмо настрочил чиновнику Зюньзе: так, мол, и так, жена-то твоя тово... кургузит, а ты, мол, и ухом не ведешь? И назавтра чиновник Зюньзя выволок молодую наружу и при всем честном народе стал ее учить. А народ -- как будто был повещен, без числа собрался: уж было потехи!
--... Да, брат Костюня, Глафирочке твоей нынче аминь! -- подзуживал Иван Павлыч, подталдыкивал Костю. -- Нынче в четыре часа пополудни -- решительное свидание... Чуда-ак, да ведь князь мне записку показывал, как же не знать-то? У алатырь-камня свидание, и оттуда -- ау: самокруткой, да к князю на почту, так-то-с вот.
Костя покорно плелся к алатырю-камню. В синих сумерках бродил Костя час и другой. Тихо сыпался снег. Тихо точила тоска. Рассевшийся наполы темный алатырь -- вещал беду. Навалился алатырь -- сонный медведь -- под себя подмял: продыхнуть невозможно.
Никакого свидания, никто не приходил. Поздним вечером Костя, весь замерзший, тащился на почту: там теперь, в боковушке, жил Иван Павлыч.
-- Ну что, брат Костюня, никого? Эх, ты, Господи, стало быть, ослышался я: это завтра... Эх, я какой!
-- Это вы нарочно все, Иван Павлыч.
-- Это я-то нарочно? Я ему по дружбе, а он на-ка: нарочно. Эх, Коська, не знаешь ты, какой я есть, Иван Павлыч...
Ставил Иван Павлыч бутылку на стол. Костя пил. Едучим дымом застилался весь свет, и в дыму возникал светлый лик владычицы, сладкой мучительницы, Глафиры.
Посыпая тетрадку слезами, декламировал Костя:
В моей груди -- мечта стоит,
А милая Глафира -- ко мне презрит
сон тут. Но таким стоном охал Костя во сне, что Потифорна принималась его будить. Оно хоть и жалко -- будить, но слушать стон -- еще жальче.